Потом, как водится, начался грабеж. По стародавнему военному обычаю, город, не принявший условий сдачи и взятый с бою, пускался на поток и разорение, а в алчности и жажде наживы каждый наш солдат стоил десятерых, тогда как в бахвальстве – сотни. Ну вот, и поскольку Аудкерк не капитулировал – губернатора в первые же минуты застрелили, а бургомистра вздернули на дверях собственного дома, – хоть и достался нам, можно сказать, малой кровью, то и не потребовалось особых церемоний для того, чтобы испанцы, выбрав дома поприглядней – а других в городе и не было, – принялись тащить оттуда все, что под руку подвернулось. Это иной раз приводило к прискорбным происшествиям, ибо аудкеркские обыватели, как поступили бы на их месте и всякие другие, противились подобному бесчинству, добром со своим добром расставаться не желали, а потому, чтоб отдавали свои вещички, увещевать многих пришлось шпагой. И вскоре заполнились улицы солдатами, которые в дыму и пламени пожаров сновали взад-вперед, нагруженные разнообразнейшим скарбом. Зрелище не радовало глаз – содранные занавески, в щепки разнесенная мебель, раздетые, разутые трупы, и нога оскальзывается в темных лужах крови на мостовой, и собаки эту кровь лакают. Сами понимаете.
Что касается безобразий по женской части, то их не было, ну, или, по крайней мере, они не поощрялись. Более того – возбранялись. Равно как и стремление напиться допьяна, поскольку оба порока действуют разлагающе на самое дисциплинированное воинство. Наш главнокомандующий дон Амбросьо Спинола, не собираясь настраивать против себя гражданское население, которое мало того, что обдерут и зарежут, так еще и на законных основаниях изнасилуют, поставил вопрос остро – уж куда острей: гляди, не обрежься – и отдал соответствующий приказ. И накануне штурма, для вящей доходчивости, для пущей наглядности, в назидание и для острастки повесил двоих-троих солдат, уличенных в том, что позволили себе по отношению к женщинам лишнее. Видать, осведомлен был генерал о несовершенстве человеческой природы – ведь даже в команде Господа нашего Иисуса Христа, даром что он сам же ее и набирал, один его предал, другой от него отрекся, а третий ему не поверил. И в данном случае примерное наказание, завинтивно превентив – тьфу, наоборот! – превентивно завинтив гайки, произвело должное впечатление на личный состав и действие возымело: за исключением одного-единственного случая насилия – неизбежного, согласимся, когда солдатня распалена легкой победой и богатой добычей, – за которое виновный вздернут был ad boc [ 3 ] добродетель фламандских женщин, какова бы она ни была, осталась нетронутой и урону не понесла. До поры до времени.
Ратуша до самого флюгера была объята пламенем.
Мы шли с Хайме Корреасом, радуясь, во-первых, тому, что уцелели, а во-вторых – что на радость всем и каждому, кроме, разумеется, голландцев, с честью выполнили возложенное на нас поручение. В котомки мои, подобранные после боя и до сих пор липкие от крови светлоусого часового, сложили мы кой-какие трофеи – столовое серебро, несколько золотых монет, цепь, снятую с шеи убитого горожанина, и два превосходных, совсем новеньких металлических кувшина. Спутник мой щеголял в очень красивом шлеме с перьями, защищавшем прежде голову какого-то англичанина, которому теперь не на что было его надевать, а в брошенном доме, где мы с Хайме пошарили в свое удовольствие, я разжился роскошным колетом из красного бархата, расшитого серебром.
Вместе с напарником моим, тоже состоявшим в пажах – только я у Диего Алатристе, а он у прапорщика Кото, – мы испытали столько лишений и передряг, что с полным правом считали друг друга добрыми товарищами. Богатые трофеи вкупе с наградой, которую обещал ему наш капитан дон Кармело Брагадо, если трюк с переодеванием сойдет гладко и удастся провести часовых у подъемного моста, несколько примиряли Корреаса с тем, что пришлось оскоромиться девчоночьим обличьем – ничего не поделаешь, мы бросили жребий, и напялить юбку пришлось ему. Ну а я, к тому времени уже твердо решивший в положенный законом срок пойти в солдаты, пребывал в полнейшем упоении, столь свойственном юности, и голова моя блаженно кружилась от запаха пороха, возвещавшего славу, приключения и прочие восторги. Вот, черт возьми, как воспринимает войну человек, когда лет ему ровно столько, сколько строчек в сонете, и по милости божественной Фортуны сам он становится не жертвой, ибо Фландрия со всеми своими фламандцами была для меня чужбиной, – но свидетелем. А порой – и скороспелым палачом. Впрочем, я, кажется, прежде уже говорил вам, господа, пусть и по другому случаю, что такие тогда были времена: жизнь человеческая, да хоть бы и своя собственная, стоила дешевле куска закаленной стали, призванного эту самую жизнь оборвать.
Лихие были времена. Трудные, тяжкие, жестокие.
Ну, стало быть, добрались мы до муниципальной площади и остановились поглазеть на пылающую ратушу и трупы англичан – много было среди них белокурых, рыжеватых и веснушчатых, – раздетых донага и сваленных кучей у дверей. Мимо сновали, таща добычу, испанцы, и, по овечьи сбившись в кучу под бдительным приглядом наших до зубов вооруженных однополчан, стояли перепуганные горожане. Большей частью – женщины, старики и дети, взрослых мужчин было мало. Помню какого-то паренька наших с Хайме лет, взиравшего на нас с угрюмым любопытством. Помню бледных женщин – под белыми чепцами прятались светлые волосы, широко открытые светлые глаза с ужасом следили за испанцами: эти вымазанные кровью, грязью, илом, пропахшие пороховым дымом смуглые чужаки, хоть ростом и уступали фламандцам, были густоусы, крепконоги, одеты в железо и кожу. Мушкет на плече, шпага в руке.
Никогда не забуду, с какой ненавистью и страхом тогда и потом, здесь и повсюду люди глядели на пропыленных ощетиненных сталью оборванцев, которые входили в их города, маршировали мимо их домов и, когда молчали, то казались еще опасней, чем когда горланили, и нищета не помехой была их гордыне, ибо, как писал Бартоломе Торрес Наарро:
Мы были козырной картой его католического величества – доблестной королевской пехотой. Все пошли на войну добровольно, кто за славой, кто за деньгами; были среди нас люди порядочные, были – и в немалом количестве – отъявленный сброд, отребье, подонки, жаждавшие грабежа и добычи и соблюдавшие железную дисциплину исключительно в бою, под огнем неприятеля. Бестрепетные и грозные даже в час поражения, испанцы два столетия кряду поставляли лучших в Европе солдат, являя собой могучую и безотказную военную машину, не знавшую себе равных на полях сражений. Впрочем, к тому времени, о котором я толкую: когда завершилась эпоха великих сражений, когда все шире стала распространяться артиллерия, когда боевые действия во Фландрии свелись, главным образом, к долгим осадам, к подведению мин и сидению в траншеях, – пехота наша уже отчасти утратила свойства того великолепного воинства, которое явно имел в виду – и держал в уме – Филипп Второй, сочиняя свое знаменитое письмо послу испанского двора при Святом Престоле:
Я не желаю быть и не буду властелином еретиков. И если вопреки моему желанию не удастся уладить дело миром, то я преисполнен решимости взяться за оружие и не остановлюсь ни перед опасностью, грозящей мне, ни перед разорением держав, враждебных Испании, равно как и союзных им, ибо нет таких препон, которые не одолел бы, проходя свое поприще, христианский и богобоязненный государь.
3
Зд.: на месте (лат.).